Foto

Рёскин и песчинки Творения

(к выходу русского перевода «Этики пыли»)

03/06/2015

в рамках совместной издательской программы с Музеем современного искусства «Гараж» опубликован перевод одной из самых странных книг последних двухсот лет. Её название – «Этика пыли», автор – Джон Рёскин (John Ruskin), великий английский арт-критик, теоретик, социальный реформатор, эссеист, педагог, поэт (можно ещё долго перечислять заслуги и занятия Рёскина, в которых он преуспел). 

Книга представляет собой запись бесед «старого профессора» с девочками-ученицами одной из английских школ. Темы бесед – самые разные, от минералогии до политической экономии, от богословия до домоводства. Но книга не распадается на изолированные тематические части; разные темы выстраиваются в подобие этической и эстетической системы благодаря наличию главного сюжета – совмещения идей Бога, Справедливости и Красоты. 

Русский перевод был сделан в начале прошлого века Л.П. Никифоровым, для нынешнего издания он подвергся тщательной редактуре. Издатели Ad Marginem попросили меня написать послесловие к «Этике пыли»; в результате получилось эссе о познании, социализме и искусстве в XIX веке, в то время, когда рождалась «современность», modernity – эпоха, в которую мы живём сейчас. 

После собственного эссе о Рёскине я предлагаю читателям небольшой отрывок из «Этики пыли». 

 

«Для моего представления о мироздании я приобрёл уже не мало, но и не слишком много нового и неожиданного. Я долго мечтал и давно уже говорю о модели, на которой сумел бы показать, что происходит в моей душе и что не каждому я могу наглядно показать в природе»

Гёте, «Итальянское путешествие»

 

Утверждают, что во второй трети XIX века наукой наук была геология. Да-да, не история и даже не математика с физикой, а геология. Только она могла подняться до таких высот, чтобы спорить с Богом, точнее, с Христианским Богом, а ещё точнее – с Писанием о Мире, устроенном Христианским Богом. Собственно, проблем с датами и состоянием сотворённого мира было (и остаётся) две. Одна анатомическая, другая геологическая и палеонтологическая, хотя по сути обе упираются в логику. Что касается первой, то она такова: если Господь сотворил Адама из глины в возрасте (как считало немалое количество теологов) тридцати трёх лет, то был ли его организм тридцатитрёхлетним, будучи совсем новым? К примеру, страдал ли он от атеросклероза или отложения солей, случались ли у первого человека приступы цистита, крошились ли у него зубы? И вот ещё вопрос: тридцать три года, это много или мало? По нынешним западным представлениям, Адам создан человеком молодым, едва закончившим университет и аспирантуру и приступившим к работе: первый кредит в банке, первый ребёнок и всё такое. Но в средние века ему по статистике оставалось жить четыре года, оттого изношенность адамова организма должна быть соответствующей. И, наконец, самый убийственный вопрос: был ли у Адама пупок? Если он не рождён женщиной, то ему не нужна эта отметина человеческого (слишком человеческого) происхождения. С другой стороны, Адам – прачеловек, значит, его тело должно быть таким же, как и у всех людей, включая пупок. Так что представим себе Бога в качестве концептуального художника, который конструирует из ничего новые вещи, целый мир в таком виде, будто этот мир уже имел историю, которой на самом деле не было и быть не могло. Подобные соображения нисколько не умаляют Всевышнего и его творение, наоборот, если он знает вещи от первого до последнего их мгновения, знает исчерпывающе, то эта информация целиком уже содержится в любой точке существования той или иной вещи – тогда любая точка заключает в себе всё прошлое и будущее, исходящие из неё пер- и ретро-спективно. Получается, что Бог есть в каждой песчинке мира, отчего она ничуть не менее важна, чем континенты, океаны и великие царства. Собственно, что и требовалось в который раз доказать. Книга, о которой здесь идёт речь, называется «Этика пыли»; имея в виду, кем был Джон Рёскин и каково было его время, слово «пыль» в заглавии имеет исключительно важное, исторически ограниченное значение – отличное от нынешнего, стёртого прошлым столетием в лагерную пыль. Для Рёскина «пыль» состоит из мельчайших частиц, которые по-русски было бы неправильно называть эфемерными «пылинками»; здесь действительно лучше подойдут «песчинки».

Собственно, о проблеме пупка Адама и самых экстравагантных теориях по поводу его наличия/отсутствия писал Борхес в эссе «Сотворение мира и Ф.Госс». Там же можно обнаружить и рассуждения по поводу второй проблемы, геологической и палеонтологической, связанной с датами и ходом Творения. Борхес обсуждает одну из самых экстравагантных теорий XIX века, предложенную зоологом Филиппом Генри Госсом. Госс пытался разрешить неразрешимое (или – как казалось, неразрешимое) – соотнести последние научные открытия (а именно, датировку ископаемых животных и геологических пластов) с установленными Библией хронологией и временем Творения: шесть дней работы, седьмой – отдыха, и всё это произошло около шести тысяч лет назад. Борхес пишет: «В 1857 году мир был раздираем одним противоречием. Книга Бытия приписывает божественному творению шесть дней – ровно шесть иудейских суток, от заката до заката; однако палеонтологи беззастенчиво настаивали на огромных временных пластах. Напрасно твердил Де Куинси, что Писание не обязано наставлять людей в какой бы то ни было науке, дескать, науки – это гигантский механизм, развивающий и тренирующий человеческий интеллект... И всё же как примирить Господа с ископаемыми рептилиями, а сэра Чарльза Лайелла с Моисеем? Закалённый молитвой, Госс предложил одно удивительное решение». Здесь мы оставим слепого аргентинского книгочея, лишь напомнив, что решение, предложенное Филиппом Генри Госсом, было как раз то самое, о котором мы только что говорили в связи с пупком и песчинкой, – Господь создал землю в таком состоянии, будто она уже имела долгую историю; иными словами, Бог сотворил мир и населил его животными, как бы являющимися результатом эволюции, а под землёй этот шутник припрятал ископаемые остатки тех животных, которые никогда не существовали. Мир был создан Богом таким образом, что его история есть такой же элемент Творения, как и окаменевшие остатки динозавров. То есть история – один из бесконечного количества элементов, не более того. Чего Борхес не заметил, так это того, что такая концепция, если додумать до конца, является чисто буддийской. Согласно буддизму (да и отчасти индуизму) мир состоит из бесконечного количества феноменов, дхарм, находящихся в хаотическом состоянии. Важно, что наши мысли и чувства тоже суть такие дхармы; скажем, чашечка кофе есть дхарма, мысль о чашечке кофе – тоже дхарма, они равноправны и совершенно дискретны. Упорядочить их каким-то образом может лишь наше мышление – которое, в свою очередь, тоже дхарма. И так до бесконечности, пока просветлённое сознание, находясь в соответствующем состоянии, не поймёт, что этого ничего вообще нет. Здесь мы оставим Будду и его последователей точно так же, как несколько строчек назад оставили Борхеса. И вернёмся в XIX век.

Около 1839 года двадцатилетний студент Оксфордского университета Джон Рёскин написал и опубликовал несколько памфлетов о главном геолого-палеонтолого-теологическом споре своего времени. Рёскин много занимался естественными науками под руководством тьюторов: преподобных Уильяма Лукаса Брауна и Осборна Гордона, а также более молодого Генри Лидделла, в будущем – отца той самой Алисы, что путешествовала в Страну чудес и Зазеркалье. Но главным учителем Рёскина был геолог и теолог Уильям Бакленд; благодаря ему Джон стал профессионально разбираться в камнях и геологических пластах. В богословии он к тому времени уже хорошо разбирался – благодаря прежде всего матери, Маргарет; эта благочестивая шотландская протестантка заставляла маленького сына читать и перечитывать Библию – и Рёскин выучил Писание наизусть. Увлечение геологией не очень нравилось отцу Джона, зажиточному виноторговцу Джону Джеймсу Рёскину, который видел будущее единственного сына в англиканской церкви; Джон Джеймс даже мысленно примерял на Джона торжественное одеяние Архиепископа Кентерберийского. Для церковной карьеры надо знать теологию – это верно, но плюс к тому хорошо бы в совершенстве владеть классическими языками, читать древних и средневековых авторов, чётко осознавать принадлежность к высшей части среднего класса и – что очень важно – заводить побольше знакомств с молодыми людьми благородного происхождения, которыми был набит Оксфорд. Нет, скажем по-другому: для которых тогда Оксфорд на самом деле и существовал. Джон не очень следовал рекомендациям и желаниям отца; впрочем, особого давления на него, слава Богу, не оказывали; в конце концов, утешал себя почтенный просвещённый виноторговец, пусть сын станет если не епископом, так поэтом. Здесь достижения уже были – и немалые: Джон Рёскин сочинял стихи с младых ногтей, а в Оксфорде даже получил самую главную университетскую поэтическую Ньюдигейтскую премию; на торжественной церемонии присутствовал сам Вордсворт, с которым молодому лауреату удалось познакомиться. Похоже на чтение стихов Пушкиным Державину в Царском Селе – но только на первый взгляд. На самом деле совсем не похоже, если мы посмотрим на то, что случилось дальше.

А случилось вот что: наступило новое время, и Рёскин был одним из тех людей, которые это время в Британии создали. В этом времени геология была не менее важна, нежели поэзия, а искусство – нежели теология. Ещё в этом времени присутствовали социальные науки, экономика, педагогика, этика, политика. Всё вышеперечисленное, оставаясь дискретным, составляло удивительную композицию, определённый тип мировоззрения, характерный для небольшого количества европейцев середины – второй половины XIX века. Рёскин задал им темы и язык разговора на эти темы, сама его жизнь стала примером для них; а уже в следующем, двадцатом столетии его труды способствовали появлению столь разных и столь мощных умов, как Пруст, Махатма Ганди и некоторые другие.

Впрочем, нас заждались в Оксфорде 1839 года, а мы уже убежали в Британскую Южную Африку 1908-го, где молодой Ганди переводит на свой родной гуджаратский язык политэкономическое эссе Рёскина «Unto This Last», ставя в заглавие слово Sarvodaya, то самое, что позже превратится в одно из главных понятий его собственного учения – и название общественного движения в постколониальной Индии. Итак, в Оксфорде Рёскину было не очень по душе: и из-за наставлений родителей, которые к тому же старались держать его на коротком поводке (впрочем, надо сказать, что Джон не сильно сопротивлялся), и из-за полной чужести всей обстановки – разгульная жизнь высокородных сокорытников отвлекала его от занятий, в частности, геологией. В этих занятиях ключевой фигурой и был Бакленд, прославившийся к тому времени книгой «Геология и минералогия в отношении к естественной истории», описанием первого из обнаруженных в земле динозавров (он назвал чудище «мегалозавром»), а также изобретением забавного термина «копролит». Позже он станет деканом Вестминстерского аббатства, доказав тем самым тесную связь между Богом и древними окаменелостями. Пока же Бакленд переживал не самые лучшие времена: он вступил в конфликт с более традиционными оксфордскими теологами, что грозило его преподавательской карьере. Его коллега (и оппонент) сэр Чарльз Лайелл из-за своих геологических теорий был даже вынужден покинуть пост профессора в лондонском Кингз-колледже. Молодой Джон Рёскин понимал, в какой непростой игре он принимает участие. Чему же Бакленд учил Рёскина?


Уильям Бакленд

Игнорировать Библию в Оксфорде 1839 года было столь же нелепо, как и не обращать внимание на находки последних сорока лет. Ситуацию усложняла ещё одна проблема – вопрос о животных, обитавших в Раю. На самом деле: если мы находим останки каких-нибудь мегалозавров, которые вымерли сотни тысяч, если не миллионы лет назад, то естественно предположить, что они жили до Грехопадения, точнее, до Потопа, то есть в Раю. Получается, там же они и умерли, что противоречит Библии, где говорится: в Эдеме никто никогда не испытывал голода или жажды, боли, страдания, никто не умирал. Собственно, в конце 1830-х попытки совместить науку с теологией сосредоточились именно на этой проблеме. Бакленд утверждал: все найденные им и не им древние животные действительно жили в Раю, но они не умирали сами (соответственно, ни болезней, ни страданий от оных не испытывали), а просто поедали друг друга. «Быть съеденным» не значит «умереть» – утверждал будущий вестминстерский декан. Когда Джон Рёскин поделился оригинальной концепцией своего учителя с матерью, та написала ему: «Вопрос, конечно, головоломный – слава Богу, что ни наше благосостояние, ни наше счастье не зависят от его разрешения. Что касается Доктора и его соратников, думаю, было бы мудрым оставить Библию в покое до тех пор, пока они не приобретут более достоверных знаний по этому предмету»1. Маргарет Рёскин недооценила упрямство и энтузиазм сына; тот ввязался в дискуссию и высказал свою точку зрения по главному вопросу современности.

Эта точка зрения исключительно интересная – жаль, что Борхес (увы, мы опять на мгновение вернулись к нему) не обратил на неё внимания. Помимо того, что из этого пункта можно вывести всю дальнейшую философию Рёскина-искусствоведа, социолога, политэконома и моралиста, само по себе рассуждение двадцатилетнего студента гораздо тоньше многостраничных доводов его учителя. Вкратце гипотеза юного Рёскина такова: мировой обмен веществ держится на том, что животные зависят от продуктов разложения жизни растений, а растения – от продуктов разложения жизни животных. Оттого, утверждал двадцатилетний студент, мы можем одновременно говорить о жизни и смерти, росте и разрушении. Тот же самый закон можно приложить и к Эдему, в котором растения были обречены стать кормом для плоти, а плоть – удобрением для роста растений. Разрушение – в самой природе этого кругооборота. Иными словами, Рёскин считал, что смерть действительно была в Раю – но только как универсальное условие жизни.

Что касается достоверности библейских сведений о сроках и датах Творения, то по этому поводу он высказал ещё более удивительную – и для своего времени неожиданную – точку зрения. Учёным не следует обращать внимание на библейскую историю, которая носит в основном аллегорический характер. Но и на собственные построения современникам не стоит полагаться. На самом деле, – утверждает двадцатилетний студент, – мы можем знать только наше настоящее и то, кем и чем мы должны стать. Прошлое же не в нашей власти, только Бог знает, чем мы были. Немецкий биограф Рёскина Вольфганг Кемп обращает внимание2 на невероятно смелый характер такой гипотезы – в век романтизма и становления национальных государств, в эпоху (добавим мы от себя) конструирования прошлого, в столетие, как никакое иное, одержимое историей. На самом деле здесь находится точка расхождения Рёскина с мейнстримом XIX века; заслуга его в том, что он не стал отщепенцем, «подпольным человеком», чудаком, мыслителем экзотическим и немного нелепым, как Томас де Куинси или тот же самый Филипп Генри Госс. Рёскин с невероятной энергией, талантом и трудолюбием заставил мир принять свою систему мысли как актуальную, важную, необходимую, как что-то, с чем можно либо согласиться, либо оспорить, но от чего нельзя просто отмахнуться – или вовсе не заметить.

Из такой позиции, занятой (точнее – сконструированной) в 1839 году, он ведёт разговор почти тридцать лет спустя в «Этике пыли» – хотя, конечно, за эти годы он обустроил её значительно лучше, удобнее и основательнее. Пока же перед нами одна довольно простая идея: точка зрения рассуждающего находится всегда здесь и сейчас. Только из неё мы можем созерцать Природу, находящуюся в Вечности, – и из неё же созерцать Искусство, которое в своих лучших образцах следует Природе. Искусство следует Природе не рабским образом, не мимикрируя, не копируя, но пытаясь воссоздать её вечную структуру, постоянно переливающуюся изменчивостью. Чтобы эту структуру увидеть, надо внимательно следить за поверхностным, которое следует изучать прилежно – но не научными методами, а… сейчас бы это, наверное, назвали «включённым наблюдением». Если пишешь пейзаж, надо наблюдать ландшафт, который хочешь изобразить, постоянно и во всех его изменениях, надо замечать все оттенки красок при перемене погоды, времени суток и года, затем фиксировать изменчивость внешнего на холсте – но имея в виду, что горы останутся горами, реки реками и облака облаками. Собственно, первый том знаменитых Рёскиновских «Современных художников» посвящён этому. Автор превозносит Тёрнера, видевшего, с точки зрения Рёскина, вечное, универсальное в изменчивой Природе, – и низвергает Никола Пуссена, Сальватора Розу и Клода Лоррена, которые, по его мнению, Природы на самом деле не видят3.

Если есть только настоящая точка – тут мы возвращаемся к самому началу нашего рассуждения, – то она (и мы вместе с ней) и есть одна из мириада песчинок. Рядом есть другие песчинки – у которых свой взгляд, своё наблюдение. Мы не можем претендовать на то, что наша точка лучше или важнее соседней или находящейся за тридевять земель. Мы можем только стараться как можно лучше видеть то, что можем видеть, и понимать то, что можем понимать. Такова наша первая этическая – да-да, именно этическая! – обязанность. Вторая – быть учтивыми к другим песчинкам, помогать им, давать возможность существовать и развиваться. Не конкурировать, а помогать при необходимости, даже сотрудничать. В основе такого взаимоуважения должно лежать убеждение, что каждая песчинка вмещает всё Творение разом и оттого ценность её ничуть не меньше других. Отсюда строится эстетика, политэкономия, социология, педагогика Джона Рёскина. Его больше не интересует вопрос о том, умирали ли в Раю мегалозавры, он занят созданием целой вселенной, которая покоилась бы на двух вышеперечисленных этических принципах.

С большим опозданием приведу несколько биографических фактов о Рёскине. Годы жизни – 1819–1900, про родителей мы уже говорили, про Оксфорд тоже. Выдающийся знаток искусства и арт-критик. Энтузиастический пропагандист Тёрнера. Идейный отец прерафаэлитов, «Движения искусств и ремёсел»4, один из основоположников английского социализма; без Рёскина не было бы викторианского «готического возрождения»5, многих идей Ганди (сознательно беру примеры из, казалось бы, разных областей жизни), Гилберта Кита Честертона, Эзры Паунда; огромное влияние Джон Рёскин оказал на современное городское планирование, многие считают его работы обоснованием «социального государства» в современном его виде. Толстой называл его одним из самых выдающихся людей всех времён и народов, а Пруст так вообще смиренно переводил Рёскина на французский. Вышедшее после смерти Джона Рёскина собрание сочинений насчитывало 39 томов – и туда вошло далеко не всё. Ну и, конечно, Джон Рёскин постоянно рисовал и сочинял стихи. Он даже написал одну сказку, «Король золотой реки, или Чёрные братья», – для девочки по имени Эффи Грей, на которой потом женился. Это был несчастный брак, расторгнутый через несколько лет за отсутствием супружеской близости. Ниже мы ненадолго вернёмся к Грей и «близости» как таковой в жизни Рёскина. Пока же замечу, что этот великий человек, судя по всему, был девственником.

Наблюдение, которое ведётся из точки, находящейся здесь и сейчас, не следует путать с научным познанием. Рёскин не любил машины и механизмы, произведённые современной ему индустрией. Пыхтящая трубами промышленность ужасала его, хотя наш герой, конечно же, не был капризным эстетом, что предпочитает заводской гари ароматы розы в петлице своего безукоризненного сюртука. Рёскин привычен к низким запахам вроде навоза или строительного раствора, ему важно другое – происхождение запаха и внешнего вида. Индустрия, порождённая конкуренцией, средний класс, порождённый индустрией, стиль жизни, порождённый средним классом, и искусство, порождённое буржуазным стилем жизни, – всё это, по мнению Рёскина, просто унизительно для человека, который – не будем забывать – есть песчинка, но он же и всё Творение целиком. Рёскин не был коммунистом, конечно, он никогда не утверждал, что крупица песчаника во всём равна крупинке кварца, нет, просто они могут сосуществовать вместе, помогая друг другу, не стремясь к господству. Конкуренция же ведёт к установлению прямой власти одних над другими – особенно если учесть, что в ней побеждает не самое лучшее, а самое дешёвое. Собственное достоинство6 средневекового ремесленника, члена гильдии, мастера, который делал вещи от начала и до конца, – вот социальный и этический идеал Рёскина. Чуть ли не первым он подверг сокрушительной критике машинное производство – и современный капитализм вообще. Очень важно, что эта критика носила эстетический характер, – однако «эстетическое» для Рёскина было крайним и наивысшим выражением «этического». В отличие от сторонников «искусства для искусства» (с которыми его иногда путают), Рёскин считал Красоту воплощением главного этического принципа нашего мира, главным принципом Творения, а следование ей – главной обязанностью человека вне зависимости от того, является он художником или нет. Вообще, как мне кажется, он думал, что каждый может стать художником, мастером – в средневековом смысле этого слова, стоит только научить его ремеслу, искусству. Отсюда и название «Движения искусств и ремёсел».

Мало кто из великих людей XIX века посвятил столько времени и сил педагогике – обычной и социальной. Рёскин учил рабочих основам рисунка в Колледже для трудящихся, учителей на курсах повышения квалификации в Уайтлэндс-колледже, прочёл сотни публичных лекций слушателям из самых разных классов общества, наконец, в 1869 году стал оксфордским профессором, а чуть позже основал там Школу рисования и изящных искусств, названную его именем. Из университета он ушёл (после нескольких попыток) в 1884-м в знак протеста против вивисекции. Рёскин действительно верил в педагогику и просвещение – но эта вера сильно отличалась от представлений XVIII века, да и от взглядов социальных филантропов его времени. Он пытался снабдить учеников достаточным количеством фактических познаний для того, чтобы они смогли понять свою отдельность и свою уникальность, а потом – и своё предназначение в связи с этими отдельностью и уникальностью. Как мы уже говорили, в самом высшем своём проявлении такая задача превращалась из этической в эстетическую. Или, если быть точным, она с самого начала была этической и эстетической разом. В процессе решения такой задачи важнейшую роль должна была играть Природа. Её устройство – видное невооружённым глазом наблюдателя, а не через лупу исследователя – давало представление об устройстве общественной (и отдельной человеческой) жизни, её совершенная красота открывала глаза на возможность Красоты как таковой, в том числе и рукотворной. С 1859-го по 1868 год Джон Рёскин рассказывал обо всём этом ученицам знаменитой тогда (и очень прогрессивной) школы для девочек в поместье Уиннингтон-холл, расположенном в графстве Чешир. Он читал лекции, вёл беседы, просто болтал с воспитанницами, писал им письма, дарил школе картины и естественнонаучные экспонаты. Разговоры в Уиннингтон-холл и легли в основу «Этики пыли».

«Этика пыли» – одна из самых странных, неожиданных и восхитительных книг, которые автор этих строк когда-либо держал в руках. Чтобы не испортить чистого восхищения читателя (нет, не так: сначала недоумения и даже раздражения, и даже негодования, а уже потом восхищения), я ни слова не скажу, о чём книга – и даже как она сделана. Разве что очень личное: для меня «Этика пыли» стоит рядом с главными английскими прозаическими текстами XIX века – «Исповедью англичанина-опиомана», «Посмертными записками Пиквикского клуба», «Островом сокровищ», «Собакой Баскервилей» и «Портретом Дориана Грея»7. Ну и, конечно, рядом с дилогией про ту самую Алису, отец которой был тьютором Рёскина в Окфорде. В связи с Алисой Лидделл, Чарльзом Доджсоном, детской сказкой Рёскина про короля золотой реки, катастрофическим браком с Эффи Грей, а также в связи со странным на первый взгляд фактом, что в викторианской Англии джентльмен средних лет постоянно крутится в школе для девочек, следует сделать короткое, но необходимое разъяснение. Им я и закончу этот текст.

Рёскин сочинил сказку для тринадцатилетней Эффи Грей. Рёскин наставлял девятилетнюю Розу Ла Туш в науках и полюбил её, когда той было около тринадцати. Рёскин постоянно наезжал в Уиннингтон-холл, став фактически патроном школы. Он не только читал ученицам лекции, он танцевал с ними и даже играл в прятки. На этом основании некоторые называют его педофилом, а более академические исследователи – нимфолептиком. При этом никаких недостойных действий в отношении юных созданий Рёскин никогда не совершал; он не совращал девочек, не выказывал в отношении их ровным счётом никаких постыдных намерений. Он ими восхищался, ему нравилось, как они выглядели – и как они вели себя. Более того, – Рёскину ужасно нравилось, как девочки думают. Всё, что я здесь пишу, не следует считать апологией Джона Рёскина – этот великий человек ни в каких апологиях не нуждается, да и оправдывать его не в чем. Рёскин полюбил девочку Эффи, дождался её совершеннолетия и женился на ней, когда невесте исполнилось 19 лет. Рёскин полюбил девочку Розу, дождался её совершеннолетия, сделал предложение и получил отказ (на который повлиял совет той же Эффи ни в коем случае не иметь дела с Рёскиным). Эффи Грей после развода вышла замуж за протеже нашего героя, художника Джона Эверетта Милле и прожила долгую семейную жизнь, родив восемь детей. Роза Ла Туш умерла в 27 лет – судя по всему, от нервного расстройства и вызванной им анорексии. Родители Розы были очень религиозны; у дочери религиозность превратилась в конце концов в исступление. Смерть Розы Ла Туш потрясла Рёскина, его здоровье – прежде всего психическое – пошатнулось, и под конец жизни он впал в безумие.

Джон Рёскин восхищался юными девочками чисто эстетически – но не стоит забывать, что эстетическое для него есть наивысшая форма этического. Он видел в них идеальную природную форму – и идеальное самостоятельное непосредственное сознание, не испорченное ещё обществом. Под «обществом» в данном случае понимались не только обычные социальные обязательства, но и брак, включая, конечно, секс. Известно, чем был секс в викторианском обществе: в жизни среднего класса его в лучшем случае загоняли в строжайшие рамки, а порой просто изгоняли; зато аристократия и пролетариат творили что хотели. Впрочем, и здесь существовали свои рамки; список возможностей был ограничен – социальными нормами и барьерами, а также влиянием церкви, пусть и не столь сильным, как в случае среднего класса. Рёскин вырос в довольно строгой протестантской семье, разгул аристократических товарищей по Оксфорду его не привлекал, эстетическое чутьё совершенно справедливо отвращало от обычной семейной жизни. В каком-то смысле его восхищение Эффи и Розой (я бы назвал это именно «восхищением») было следствием его воззрений на искусство, экономику и геологию. Будучи человеком порядочным, он, следуя правилам окружающего его общества, сделал формальные предложения обеим девочкам, когда они выросли. Брак с Эффи Грей стал трагедией: как известно, в первую же брачную ночь Рёскин был так потрясён видом обнажённого тела жены, что ни о каком сексе и речи быть не могло – ни тогда, ни во все последующие годы его женитьбы. Многие биографы утверждают, что Рёскина отвратил вид волос на лобке или даже менструальной крови – ведь до того он видел женское тело в форме совершенных античных статуй. Не думаю, что последнее соображение верно: Рёскин, как известно, не был поклонником античности, да и вообще дело не в статуях. Он любил одно существо, а тут должен был овладеть телом совсем другого. В 1861 году Рёскин признался в письме: «Я не увижу её (Розу – К.К.) целую вечность – думаю, до зимы – и она станет совсем другой – дети похожи на облака в лучах восходящего солнца – их золото уходит – всегда уходит – я был ужасно грустен этим утром».

Ну и не забудем, что в те времена девочек в тринадцать лет нередко уже выдавали замуж – не говоря о том, что в этом же возрасте многие из них были вынуждены, увы, продавать себя на улицах Лондона, Манчестера, Ливерпуля. Но это, конечно, совсем другой социальный класс. В жизни викторианской буржуазии разыгрывались иные драмы; драма Рёскина не была единственной в таком роде: вспомним хотя бы оксфордского математика, фотографа-любителя и изобретателя Чарльза Доджсона. Вообще, рассуждая на эту тему, надо иметь в виду три обстоятельства. Первое: перед нами истории совсем других людей, очень мало на нас похожих, которые жили в совсем другое время, с его собственными представлениями и правилами. Второе: эти люди сполна заплатили за всё – и наши осуждения или восхищения ими абсолютно ни к чему, особенно если мы не хотим понять, что они – совсем другие (см. пункт первый). Третье: не будь на свете несчастного наркомана и алкоголика, или беспощадного домашнего тирана и коварного изменника, или тайного обожателя невинности, или джингоиста-спирита, или чахоточного шотландского пьяницы и фантазёра, или, наконец, одержимого идеей Красоты и Справедливости энергического чудака – мы не были бы собой. Впрочем, говоря от первого лица, следует избегать множественного числа. Тогда так: автор этих строк уж точно не был бы тем, кто он есть. Важность последнего заявления можно (и нужно) поставить под сомнение – но автор «Этики пыли» со мной уж точно согласился бы. Песчинки, песчинки, песчинки.

 

 

1    Джон Джеймс Рёскин не разделял мнений супруги по этому поводу. Он считал, что ископаемые животные действительно жили в Раю, но их исчезновение было определено Волей Божьей, что нельзя назвать «смертью» в обычном смысле этого слова. Довольно остроумное мнение, не так ли?

2    W. Kemp. The Desire of My Eyes: The Life and Work of John Ruskin. Translated by Jan van Heurck. NY: Farrar, Straus and Giroux, 1990, p. 60.

3    Ну, а мы уже из своей современности добавим, что Лоррен, Пуссен и Роза рисуют архетипическое как архетипическое, а Тёрнер даёт нам возможность угадать его за случайным буйством красок и оттенков.

4     Arts and Crafts – художественное движение поздневикторианской эпохи, имевшее мощную ретроспективно-утопическую окраску. Возникло как реакция на индустриализацию и триумф машинного производства, включая производство предметов домашнего обихода. Одним из предводителей «Искусств и ремёсел» был знаменитый художник, дизайнер, поэт и социалист Уильям Моррис.

5     На русском его ещё называют «неоготикой». Речь идёт о Gothic Revival в архитектуре середины – второй половины XIX века.

6     Сильно преувеличенное Рёскиным, что уж там скрывать.

7     Что нисколько не умаляет восхищения некоторыми другими сочинениями Рёскина, такими как его хрестоматийные «Камни Венеции» или та же «Unto This Last».

 

 

 

Отрывок из Беседы 1 («Долина алмазов») книги Джона Рёскина «Этика пыли» (перевод Л.П. Никифорова под редакцией Анны Шафран)

 

Профессор. Итак, вход в Долину алмазов под отвесными скалами очень широк, но всегда так много желающих попасть в долину, что у входа не прекращается давка, и пробираются туда с большим трудом. Тех, кто послабее, оттесняют от входа, и они не попадают в заветную долину. Они, стеная, отходят, но, может быть, в конце концов, им не хуже, чем всем остальным.

            Мэй. Но что же видят те, кто сумел войти?

            Профессор. Вверху и внизу этакое бугристое поле; дорога обрывается тотчас же, и начинаются большие темные скалы, покрытые дикой тыквой и виноградом. Мякоть тыквы красная, а семена черные, как у арбуза, и на вид они очень красивы. Местные жители варят из них красный суп; но я вам не советую есть его, если вы хотите выбраться из долины (хотя, по-моему, если подмешать довольно муки он становится вполне съедобным). Там наливаются янтарные грозди дикого винограда. Туземцы говорят, что они слаще меда; на самом деле у них вкус желчи. Есть там и густой терновник, до того колючий, что в любом другом месте его немедленно бы уничтожили; здесь же он покрыт небольшими цветочками в пять лепестков из чистого серебра, на смену которым приходят темно-рубиновые ягоды (красными они становятся, только когда их срывают). Можете себе представить, как много их достается детям! Неприятно только, что одежда и руки у маленьких собирателей оказываются изодраны и исцарапаны.

            Лили. Но рубины не могут пачкать платье, как смородина?

            Профессор. Нет, а вот тутовые ягоды — очень даже могут. Там, на откосах, целые рощи тутовых деревьев, покрытых шелковичными червями. Представьте, некоторые черви так громко жуют листья, что кажется, будто рядом работает мельница. Тутовые ягоды совершенно черные но, упав с дерева, они делаются темно-красными и больше уже не меняют цвета. Их-то сок, проходя сквозь траву в почву, и окрашивает в красный цвет воду реки, так как исток ее прячется где-то в лесу. Ветви деревьев скручены, точно от боли, подобно ветвям старой маслины, а листья темны. В лесах Долины алмазов водятся и змеи, но никто их не боится. У змей красивые темно-малиновые гребни, и живут они по одной на дереве, обвиваясь вокруг диких ветвей. А еще змеи с малиновыми гребнями поют — как птицы в наших лесах.

            Флорри. О, мне совсем не хочется туда.

Профессор. А между тем вам бы там очень понравилось. И змеи бы вас, конечно, не тронули, опасаться стоило только одного — что вы сами превратитесь в змейку.

            Флорри. Но ведь это было бы ужасно.

            Профессор. Вы бы так не думали, если бы и вправду обернулись змейкой, а, напротив, очень гордилась бы своим гребешком, и до тех пор пока вы оставались бы прежней малышкой Флорри (остаться прежней навсегда там невозможно), вы бы с большим удовольствием слушали пение чудесных змей. Они звенят, как цикады в Италии, но выдерживают такт и выводят превосходные мелодии. У большинства змей по семь голов с гортанями, и каждая берет одну ноту октавы, так что они могут петь хором, и, право, это выходит чудесно. Кроме того, светляки летают над опушкой всю ночь. Вы плаваете в море светляков, и все поле кажется волнующимся океаном, в котором отражаются звезды; но остерегайтесь дотрагиваться до них: это не итальянские светляки — они жгутся, как настоящие искры.

            Флорри. Все это мне не нравится, я никогда не пойду туда.

            Профессор. Надеюсь, Флорри. А если и пойдете, то уж точно вернетесь. Выйти оттуда очень трудно, потому что кроме лесов со змеями там есть гигантские скалы из матового золота, образующие лабиринт, который поднимается все выше и выше, пока золото не начинает дробиться, смешиваясь с глыбами льда. Такие ледники, наполовину изо льда, а наполовину из золота, семь раз промерзнув, свешиваются вниз и наконец падают со страшным грохотом, дробясь на смертоносные осколки, подобные наконечникам стрел знаменитых критских лучников, и превращаясь в снежно-золотистую пыль. Пыль эта при порывах горного ветра вздымается клубами и столбами — золотой пепел, холодный и тяжелый, покрывает тропинки. Путники, попавшие в лабиринт, падают замертво и отправляются на небеса. Те же, кому удается спастись, в конце концов выбираются на тропинку, которая приводит их к королю долины. Король восседает на троне, а рядом с ним путникам видятся призраки существ, похожих на них самих. Эти призраки тоже восседают на тронах, откуда они как будто наблюдают все царства мира и всю славу их. На балдахине трона горит огненная надпись, которую они силятся прочесть, но не могут, потому что она создана из слов, похожих на слова всех языков, но не принадлежащих ни одному из них. Говорят, англичане находят, что слова эти имеют больше сходства с их языком, чем со всеми прочими. Но единственное сведение об огненной надписи получено от итальянца, который слышал, что сам король использовал эту фразу как военный клич: «Pape Satan, Pape Satan Allepe!».

            Сивилла. А разве все погибают там? Ведь вы говорили, что есть дорога, ведущая в долину и выводящая из нее.

            Профессор. Да, но немногие находят ее. У того, кто идет тропинкой, с которой алмазы сметены прочь, и рукой заслоняет глаза от ослепительного блеска, наверное, есть шансы прийти к тому месту, где открывается неприметная расщелина в золотых скалах. Вы были в прошлом году в Шамони, Сивилла; воспользовались ли вы случаем, чтобы осмотреть вершину Эгюий-дю-Миди?

            Сивилла. Нет. Мы выехали из Женевы в понедельник ночью, весь вторник шел дождь, а уже рано утром в среду мы должны были вернуться в Женеву.

            Профессор. Да? Таков способ Сивиллы осматривать страну внутренним оком. Но вы могли бы видеть вершину во время остановок, если бы облака немного рассеялись. Острый пик одной из скал на южном склоне точно просверлен буравом — там есть маленькое отверстие, которое вы могли бы видеть на высоте семи тысяч футов над долиной (когда облака быстро проносятся позади него или когда небо чисто). Сначала отверстие это кажется белым, потом темно-голубым. Точно такое же отверстие находится и на верхних скалах Долины, алмазов и издали кажется, что оно не больше отверстия игольного ушка. На самом же деле, говорят, через него можно провести навьюченного верблюда и увидеть чудесные вещи с противоположной стороны скалы. Впрочем, мне никогда не доводилось говорить с людьми, прошедшими через это «угольное ушко».

            Сивилла. Думаю, теперь мы понимаем, о чем идет речь. Мы попробуем записать все это и хорошенько обдумать.

            Профессор. Но, Флорри, хотя все, что я вам говорил, — правда, вы не должны думать, что те бриллианты, которые люди носят в кольцах и в ожерельях, обнаруживают лежащими на траве. Не хотите ли посмотреть, какими их находят на самом деле?

            Флорри. О, да, да.

            Профессор. Изабелла, или вы, Лили, сбегайте в мою комнату и достаньте из верхнего ящика комода сундучок со стеклянною крышкой. (Лили и Изабелла бегут наперегонки.)

            Появляется запыхавшаяся Изабелла с сундучком, а за ней Лили.

            Профессор. Как, Изабелла, вы, кажется, никогда не могли обогнать Лили, не правда ли?

            Изабелла (запыхавшись). Лили опередила меня, но позволила мне...нести ...сундучок.

            Профессор. Откройте-ка крышку, только осторожнее.

            Флорри (заглянув в сундучок разочарованно). Тут только большой невзрачный бурый камень!

            Профессор. Да, не более того, Флорри, и таким считали бы его люди, если бы они были разумны. Но посмотрите, это не простой камень, а кварцевая друза, и в ней, если хорошенько приглядеться, вы увидите золотые блестки. Так, а теперь замечаете ли вы эти две белые бусинки, лоснящиеся, как будто покрытые жиром?

            Флорри. Можно до них дотронуться?

            Профессор. Да, и вы убедитесь, что они не покрыты жиром, а просто очень гладки. Вот каковы эти роковые драгоценные камни. В этом самородке вы можете видеть в одной колыбели двух величайших врагов человечества, врагов, более могущественных, чем все враждебные физические силы, заставившие страдать род людской.

            Сивилла. В самом деле? Я знаю, что они причиняют много зла, но разве они не делают и много добра?

            Профессор. Какого добра, дорогое дитя мое? Подумайте, становилась ли хоть одна дама лучше от того, что носила бриллианты? А сколько женщин стали низкими, легкомысленными и несчастными, обуреваемые желанием заполучить их? Становился ли когда-нибудь мужчина лучше, завладев сундуками, наполненными золотом? Посмотрите историю любой цивилизованной нации, рассмотрите влияние богатства на преступность и несчастья, на жизнь и мысли ее высшего сословия, ее духовенства, купечества и вообще людей, живущих в роскоши. Все другие искушения сводятся, в сущности, к этому. Гордость, сладострастие, зависть и злоба — все платят дань корыстолюбию. Грех Иуды есть, вообще говоря, главный грех всего мира. Люди не то чтобы не верят во Христа, но они продают Его.

            Сивилла. Такова уж человеческая природа! Не случайно возникла эта страсть, не из-за того же только, что был найден в земле прекрасный металл, называемый золотом. Если бы люди не нашли его, то нашли бы что-нибудь другое, и это другое тоже стало бы яблоком раздора.

            Профессор. Там, где властям удавалось на время изъять драгоценные камни и металлы из употребления, дух народа остался здоровым. Человеку свойственно не корыстолюбие, а великодушие. Но корыстолюбие может быть вызвано особой причиной, как болезнь — вирусом; и предмет, способный пробудить корыстолюбие, должен быть так прекрасен, чтобы можно было бы с наслаждением хранить его, даже если он совершенно бесполезен. Это главное условие. Вместе с возможностью распоряжаться собственностью в нас зарождается и растет инстинктивное желание побудить и других наслаждаться ею. Если вы прочитали достойную книгу, то захотите, чтобы о ней узнали и другие; если на вас произвела большое впечатление картина, вам захочется показать ее знакомым. Коль скоро вы научитесь хорошо управлять лошадью, плугом или кораблем — пожелаете сделать и из ваших подчиненных хороших наездников, землепашцев и моряков. И вам будет больно видеть, что окружающие портили прекрасные орудия, которыми вы мастерски владеете. Но лишь только наше желание сосредоточивается на чем-нибудь бесполезном, как к этому желанию примешиваются и наша гордость, и наше безрассудство, и в конце концов из людей мы превращаемся в каких-то каракатиц, у которых только и есть, что желудок да щупальца с присосками.