ПРИЛОЖЕНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРИЛОЖЕНИЕ

ЗА ЧТО КАНТУ ГРОЗИЛИ СОЛОВКИ?

Свое знаменитое “нравственное доказательство бытия Бога” Кант начинает с общеизвестной посылки: ничто не происходит в мире без причины. “Если бы мы могли исследовать до конца все явления воли человека, мы не нашли бы ни одного человеческого поступка, который нельзя было бы предсказать с достоверностью и познать как необходимый на основании предшествующих ему условий”[266]. Или: “Возьми какой-нибудь произвольный поступок, например, злостную ложь, посредством которой какой-нибудь человек внес известное замешательство в общество; сначала мы исследуем ее мотивы, затем разберем, насколько она может быть вменена человеку вместе с её последствиями. Для решения первой задачи мы прослеживаем его эмпирический характер вплоть до источников, которые мы ищем в дурном воспитании, плохом обществе, отчасти даже в злобности его природы, нечувствительной ко стыду, и отчасти в легкомысленности и опрометчивости, не упуская, впрочем, из виду также и случайных побудительных причин. Во всем этом исследовании мы действуем точно так же, как и при изучении того или иного ряда причин, определяющих данное явление природы”.

Принцип детерминизма (то есть причинно-следственных отношений) – это самый общий закон мироздания; ему подчиняется и человек, но в том-то и дело, что – не всегда. Бывают случаи, когда человек действует свободно, ничем автоматически не понуждаемый. Речь не идет о нашей полной независимости. Вопрос в том, всё ли определяется этими зависимостями, исчерпывается ли человек этими зависимостями – или хотя бы на одну сотую и он убегает от них. Как часто он пользуется своей свободой – это уже другой вопрос. Мы по шею стоим в зависимости от нынешнего мира – это есть. Но есть и свобода.

Если же мы скажем, что у каждого человеческого поступка есть свои причины, то награждать за подвиги надо не людей, а эти самые “причины”, и их же надо сажать в тюрьму вместо преступников. “Но хотя мы и полагаем, что поступок определялся этими причинами, тем не менее мы упрекаем виновника, и притом не за дурную природу его, не за влияющие на него обстоятельства и даже не за прежний образ его жизни; действительно, мы допускаем, что можно совершенно не касаться того, какими свойствами обладал человек и рассматривать исследуемый поступок – как совершенно не обусловленный предыдущим состоянием, как будто бы этот человек начал им некоторый ряд совершенно самопроизвольно”[267]. Там, где нет свободы – там нет ответственности и не может быть ни права, ни нравственности. Кант говорит, что отрицать свободу человека – значит отрицать всю мораль.

А с другой стороны, если даже в действиях других людей я и могу усматривать причины, по которым они поступают в каждой ситуации именно так, то как только я присмотрюсь к себе самому, то должен будут признать, что по большому счету я-то действую свободно. Как бы ни влияли на меня окружающие обстоятельства или мое прошлое, особенности моего характера или наследственность – я знаю, что в момент выбора у меня есть секундочка, когда я могу стать выше самого себя… Есть секундочка, когда, как выражается Кант, история всей вселенной как бы начинается с меня: ни в прошлом, ни вокруг меня нет ничего, на что я смел бы сослаться в оправдание той подлости, на пороге которой я стою…

Кантовский императив задает совершенно определенную онтологию, в которой весь внешний мир рассматривается как абсолютно проницаемый для нравственного деяния, как не имеющий собственной аксиологической плотности, которая могла бы привести к неустранимым отклонениям моего поведения. У этого мира нет собственного напряжения, способного внести возмущение в поле нравственного поступка. Такой мир полностью прозрачен для оценивающего человека: деятель, взвешивая последствия выбранного поступка, способен как бы сквозь мир видеть самые отдаленные его последствия. Эта аксиологическая бессубстанциальность мира означает, что в каждом решении человек выбирает весь мир.

Каждое человеческое действие может описываться двояко: как результат некоего причинного ряда и как его начало. Оно может рассматриваться как суммирование наличности, как ее равнодействующая – или как прорыв за ее пределы, творение нового. Возможно такое действие, которое становится причиной последующих событий, но само оно свободно, беспричинно. Возможно причинение через свободу[268].

“Каждый злой поступок, если ищут его происхождения в разуме, надо рассматривать так, как если бы человек дошел до него непосредственно из состояния невинности. В самом деле, каково бы ни было его прежнее поведение и каковы бы ни были воздействовавшие на него естественные причины, а также заключались ли они в нем или были вне него, все же поступок его свободен и не определен ни одной из причин; следовательно, о нем можно и должно судить как о первоначальном проявлении его произвола. Нет таких причин в мире, которые могли бы заставить его перестать быть существом, действующим свободно”[269].

Итак, в рамках практического разума, то есть в морали, мы не можем описывать поведение человека исключительно в категориях детерминизма. Как не осуждают луну за то, что ее не видно днем, так нельзя винить и того, чья человечность не проявилась в некий день, самый важный для него и его ближних. Как не награждают Волгу за то, что она впадает в Каспийское море, так же нелогично награждать соответствующей медалью хорошо воспитанного и генетически благополучного молодого человека за отвагу при пожаре.

Нравственная область свободы – область должного, природа и мир явлений – область наличного. “Невозможно, чтобы в природе нечто должно было существовать иначе, чем оно действительно существует, более того, если иметь в виду только естественный ход событий, то долженствование не имеет никакого смысла. Мы не можем даже спрашивать, что должно происходить в природе, точно так же как нельзя спрашивать, какими свойствами должен обладать круг; мы можем лишь спрашивать, что происходит в природе или какими свойствами обладает круг”[270]. Если человек есть исключительно часть “природы”, то и человеческое поведение нельзя описывать в категориях “долга”. Что бы ни натворил человек – реакция может быть только одна: “так получилось” и иначе быть просто не могло.

К сожалению, эти позитивистские описания прочно укоренились в сознании общества, дерзающего назвать себя “постхристианским”. Девушка ушла в публичный дом – и, конечно, мы понимаем, почему: крушение коммунистической идеологии, духовный вакуум, влияние улицы, плохое воспитание, недостаток культуры. Девушка ушла в монастырь. Нам и здесь все ясно: крушение коммунистической идеологии, духовный вакуум, недостаток культуры, плохое воспитание, влияние улицы.

Но то, что в человеческом обществе есть нравственная оценка наших действий, означает, что наша совесть видит в нас самих некоторое акосмическое явление. В моей сегодняшней ситуации выбора я вижу некую брешь, пробитую в железном сцеплении причин и следствий: я могу выбрать другое будущее и вести его генеалогию из другого прошлого. Есть несколько рядов причин, каждый из которых “желает”, чтобы мое настоящее определялось им. Есть ряд побудительных мотивов, ряд причин, которые сейчас могут произвести через меня грех. А есть такие причинные цепи, такие событийные связи в моем прошлом, которые могут разрешиться благим действием. Но от моего личностного произволения зависит – какому из этих рядов я позволю осуществить свою актуализацию в эту минуту.

Если в мире явлений свободы нет, а в человеке она есть, значит, мир явлений еще нельзя назвать подлинным миром, это – еще не весь мир. “Так как сплошная связь явлений в контексте природы есть непреложный закон, то это неизбежно опрокидывало бы всякую свободу, если бы мы упорно настаивали на реальности явлений”[271]. Или, как уточняет Владимир Соловьев эту кантовскую мысль – “если бы только нужно было признавать исключительную реальность явлений”[272]. Значит, феномен свободы есть проявление иного бытия в нашем обычном порядке бытия, в мире феноменов, связанных друг с другом причинно-следственными отношениями. Бытие не исчерпывается миром явлений, не исчерпывается кругом явлений, взаимно повязанных друг с другом по принципу детерминизма.

Так Кант выходит к фундаментальной идее всякой серьезной метафизики – к утверждению иерархии, наличия разных по своей значимости и основательности уровней бытия. Есть объекты онтологического минимума, есть точка омертвения свободы, а есть вершины онтологической напряженности. Человеческая свобода – реальность, философски более значимая, чем мир явлений. Но основной закон иерархии гласит, что низшее не может породить высшее. Свобода не может быть понуждена к бытию миром детерминизма. Если свобода есть способность исходит из самого себя, то у свободы не может быть причины, и мир не мог породить свободу. Если причина необходимым образом произвела свободу, то слово свобода к результату не приложимо. Свобода не понуждается к бытию миром детерминизма, свобода получается из небытия. Она может возникнуть только “из ничего” – таков один из смыслов христианского креационизма. Но мир свободы и мир детерминизма все же находятся в единстве, в связи. Если эта связь идет не от мира детерминизма к миру свободы – значит, мир свободы послужил причиной для возникновения мира детерминизма. Это значит, что мир причин может быть только порождением мира свободы. “В начале была Свобода”. А потому – “среди благодеяний укажем на избавление от необходимости, на неподчинение господству природы, на возможность свободно располагать собой по своему усмотрению” (Св. Григорий Нисский. Об устроении человека, 16).

Ощущение человеческой свободы столь свойственно христианству, что даже митрополит Антоний (Храповицкий), строя не вполне православную богословскую систему, в которой есть определенные реверансы в сторону пантеизма, резко определяет: “Бог, оставаясь субъектом всех физических явлений, предоставил самостоятельное бытие субъектам явлений нравственных”[273]. Поскольку христиане мыслят человека как надкосмический феномен, они могут себе позволить даже такую формулу. Оккультисты же, для которых человек не более чем “микрокосм”, конечно, не могут, отрицая свободу и самобытность за миром в целом, признавать свободными и самобытными мелкие частицы несвободного макрокосма.

Значит, лишь признание онтологической иерархичности мира дает основание для свободы. Содержа в себе причинность, человек должен содержать в себе и еще нечто. Итак, человек не есть часть природы[274], у человека есть дистанция к миру вещей. Мир, откуда происходит человек – мир свободы, мир, существующий вне предикатов физического мира – времени и пространства. И это мир нравственно окрашенный, ибо его значимость и существование мы воспринимаем именно в опыте нравственного выбора[275]. И потому – говорит Кант, – “морально необходимо признавать бытие Божие”[276].

В рассуждении Канта нет абсолютной доказательности и логической принудительности. В конце концов, человек может считать себя всего лишь обычной частью мира, предметом, всецело растворенным в потоке явлений. Человек может так воспитать и стилизовать свою мысль, что детерминизм мирового процесса он будет считать безъизъятным, и даже в себе самом он не будет замечать исключения из тотальности причинно-следственных цепей. Человек может убедить себя, что свобода не более чем “осознанная необходимость”. Человек может считать, что абсолютно круглых предметов в мире нет, и потому все геометрические теоремы о кругах и окружностях ложны. Но связь круга с его свойствами не прекратится даже в том случае, если действительно исчезнут все круглые предметы. Ведь геометрия имеет дело с понятиями (понятия о круге, о прямой, о точке и т. п.) и с логической связью между понятиями, а “логическая связь между понятиями не прекращается, даже если нигде нет объектов, соответствующих этим понятиям”[277].

Даже если нет ни свободы человека, ни Бога, а “свобода” и “Бог” суть лишь понятия, возникшие в человеческом сознании, все равно, как показал ход рассуждения Канта, между этими двумя понятиями есть неразрывная логическая связь. Нельзя признать одно из этих положений (“свободу”), не приняв вывода из нее: Бога. Приняв свободу, человек не только логически, но и морально будет понужден к принятию Бога. Ведь одним из моральных долженствований человека является долг мыслить честно, логично, последовательно, долг принимать даже те выводы из своих открыто декларированных посылок, которые самому мыслителю кажутся нежелательными. Так вот – если философ декларировал свою убежденность в том, что человек есть существо свободное, то он морально обязан пройти путем Канта и ввести в систему своей мысли тезис о бытии личностного Бога. Или, говоря словами самого Канта о кантовском доказательстве бытия Бога: “Этот моральный аргумент вовсе не имеет в виду дать объективно значимое доказательство бытия Бога или доказать сомневающемуся, что Бог есть; он только доказывает, что если сомневающийся хочет в моральном отношении последовательно мыслить, то он должен признание этого положения принять в число максим своего практического разума”[278]. Кантовский аргумент действенен лишь при одном совершенно неформальном и внефилософском условии: если человек хочет мыслить...

Итак, свобода человека может быть обоснована лишь в случае, если у него есть надмирное, надматериальное происхождение. Только имея точку опоры в горнем, можно быть свободным от всецелой тирании снизу. Если есть только поток феноменов, то у меня нет свободы. Право не соблюдать основные законы страны имеют только послы. Вот «и живем мы в этом мире послами не имеющей названья Державы» (Александр Галич). «Понял теперь я: наша свобода – только оттуда бьющий свет» (Николай Гумилев).

«Мастер и Маргарита»: Евангелие от Воланда?

Интервью журналу «Град Духовный» (Санкт-Петербург, 2004, № 4)

Что объединяет режиссера Владимира Бортко и диакона Андрея Кураева? Они оба очень тщательно и досконально изучили роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Оба хотят предложить нам с вами свой вгляд на эту книгу. Один снимает 10-серийный фильм, другой пишет труд, представляющий собой религиоведческое исследование. В августе месяце два этих именитых человека решили встретиться для того, чтобы познакомиться и просто потому, что обоих волнует одно и тоже – сам роман и его восприятие современным обществом.

Андрей Кураев привез Владимиру Владимировичу свою пока еще ненапечатанную книгу. Владимир Бортко подарил Кураеву 10 томов сценария своего фильма и рассказал подробно о том – как, где и над чем он сейчас работает. Но для начала он все-таки решил поставить все точки над и.

– Ничего мистического в этом романе нет. «Когда он взялся за съемки, у него пошли руки коростой» – ЭТО БРЕД! Книга имеет отношение больше к поэзии, чем к философии. Я хочу уничтожить вокруг этой книги любой налет мистицизма.

Они дискуссировали долго, часа два, в том числе и о мистицизме…

Но это был очень личный разговор, не для печати…

ИНТЕРВЬЮ с диаконом Андреем Кураевом, который согласился поделиться первыми впечатлениями от знакомства с Бортко и Ленфильмом. 

– Главное ощущение от этой встречи?

– Я думаю, что не совсем корректно, только что побеседовав с человеком, сразу же давать интервью по поводу этой беседы без его ведома. Однако, есть один тезис, который он высказывал не только в беседе со мной, а, значит, и я могу его процитировать: цель его фильма – выпутать восприятие булгаковского романа из паутины мистики, сделать его рациональным и понятным через обнажение политических, психологических, социальных реалий, отраженных в романе.

Что ж, с одной стороны, я был бы совсем не против, если бы удалось демифологизировать булгаковский роман, если бы его стали читать как некую литературную сказку для взрослых, не видя в нем ни учебника жизни, ни тем более учебника веры. Но боюсь, что даже такому талантливому мастеру, как Бортко, это будет не по силам. Есть инерция восприятия романа, есть (простите, я сейчас перейду на жаргонный язык) аура самого романа, которая все-таки безусловно мистична. Разрешит ли сам роман сорвать с себя эту мистическую ауру?[279]

Кроме того, я не уверен, что Булгаков хотел бы, чтобы мистическую линию его романа воспринимали как некую чисто литературную мистификацию, как этакий чисто технический контрфорс, подпирающий строительство большого антисоветского фельетона. Я не уверен, что такого рода профанирующее прочтение романа отвечает булгаковскому замыслу. Так что Бортко задумал рискованную и интересную вещь. Посмотрим, чей талант здесь пересилит.

Задача моей книги, с которой Владимир Владимирович уже познакомился (а в печати она станет доступна в конце сентября), была в том, чтобы те религиозные мотивы, которые там есть, поставить в контекст богословских и религиоведческих знаний.

Почему, например, Воланду нужен помощник при написании им его версии евангельских событий? В версиях булгаковского романа с 29 по 32 годы Воланд сам выступает как «черный богослов» (это один из вариантов названия романа), а то, что потом будут называть «пилатовы главы», называлось «Евангелие от Воланда». Так почему же потом авторство перешло к Мастеру? Я полагаю, что Булгаков вспомнил, что с точки зрения православного богословия (а его отец был профессором богословия в Киевской Духовной Академии) только человек наделен даром творчества. Ангелы, в том числе и падшие, не могут создавать ничего принципиально нового… Оттого Мефистофели и ищут своих Фаустов по векам и странам… 

– Ваши позиции с Бортко совсем несовместимы?

– Отчего же? Булгаковский роман подобен «Наполеону» (тому, который торт): в нем есть масса других пластов – социальных, политических, автобиографических. Но их я не затрагиваю и разрабатываю тот слой, в котором я хоть немножко компетентен – религиоведческий. Бортко же интересует «советологический» срез романа. То есть в некотором смысле мы разрабатываем тематику этого романа в параллельных пластах. Общее наше убеждение – нельзя трусить и предавать. Есть вещи, которые нельзя делать играючи, есть предельная ответственность человека за свои слова и поступки и за свои не-слова и не-поступки. Для Бортко это в первую очередь ответственность перед людьми, перед страной, перед совестью. Для меня значима и тематика ответственности перед Богом за свою душу. К позиции Владимира Владимировича я добавляю один тезис: нельзя предавать не только людей, но и Бога. А подмена евангельского Христа воландовским артефактом (Иешуа) – это как раз такое предательство.

Если бы Владимиру Владимировичу удалось свести массовое восприятие этого романа к советологическому слою, я был бы даже… скорее рад. В том смысле, что мне всегда легче говорить с атеистом, чем с оккультистом. В современном мире быть атеистом не так уж плохо – потому что в условиях, когда все вокруг ждут, чего же им на этой неделе «предсказамус настрадал», чистят свои чакры кедровыми шишками и ищут космическую энергию в своей моче, быть просто неверующим, трезвым человеком – это означает быть гораздо ближе к Евангелию.

С Бортко мы по разному слышим молчание романа. В романе нет даже упоминания о Боге. Для Владимира Владимировича это повод к полному забвению религиозной тематики при чтении этой книг. Для меня же Бог именно Своим отсутствием становится важнейшим персонажем: только в Москву, которая забыла о Боге, отреклась от Него и взорвала Храм Христа, и мог заявиться «знатный иностранец». 

– Почему Вы так хотели, чтобы режиссер, и творческая группа познакомились с вашей книгой?

– Главное, что я хотел бы донести до труппы, которая работает над фильмом: эта книга – большой фельетон, в котором нет положительного героя (и в этом она сродни «Ревизору»). Не надо идеализировать никого – ни Иешуа, ни Мастера, ни Маргариту, ни профессора Понырева. Не в том смысле, что это не идеал с точки зрения моей или какого-то иного читателя. Важнее то, что Булгаков сам вносит занижающие черты в эти образы. Именно по стилистическим нюансам, которые всецело во власти самого автора, становится понятно, что отношение Булгакова к этим персонажам далеко не возвышенное. То у него Иешуа «шмыгнет носом», то Маргарита «улыбнется, оскалив зубы». Вы можете себе представить, чтобы у Льва Толстого Наташа Ростова «оскалила зубы»?

С профессиональной же точки зрения меня особо возмущает идеализация Ивана Бездомного, ставшего в конце «профессором». Но – где? И как? Профессорствует он в «Институте философии и истории». Значит, он или философ или историк. Так отчего же школьные учебники столь категорично утверждают, что Иванушка – именно историк, «обретший свою Родину»?

Я по светскому образованию философ, причем даже скажу, советский философ, поэтому, когда я вижу сочетание «Институт философии и истории», я обращаю внимание на слово философия, а не слово история. Я убежден, что Бездомный, к сожалению, стал моим официальным коллегой, то есть он философ, а не историк. Почему я так говорю? Потому что за те 7 лет, которые прошли от встречи на Патриарших прудах до эпилога, из неграмотного рабкора, ничего не знающего ни о Канте, ни о Филоне Александрийском, стать профессором истории невозможно ни при каком режиме. Даже в сталинские годы. Да, тогда громили целые исторические школы, но профессионализм профессоров все же сохранялся. А вот философии в стране в те годы не было. Была идеологическая обслуга партии. И в этой лакейской вполне могли быть такие чудесные карьеры. Как пример модно вспомнить Марка Борисовича Митина, которого Сталин объявил академиком, минуя всякие формальности вроде защиты докторской диссертации (коллеги этого академика величали «Мрак Борисович»). Кто лучше обслуживал правящую элиту, тому давали и звание и жилье (свои метры получает и Иванушка). Так что, я боюсь, что Иванушка стал отличником политучебы и ударником политпромывки мозгов, и поэтому видеть в нем персонажа, положительного в глазах Булгакова – значит приписывать Булгакову нечто весьма анти-булгаковское.

Является ли Мастер положительным героем с точки зрения Булгакова? Мне кажется, что и это не вполне очевидно. Например, изначальное место работы Мастера – в музее. Это мы с вами привыкли, что в 60-ые и 70-ые годы в музеи уходили диссиденты, люди, которые не хотели цитировать документы ЦК КПСС. Они уходили в какой-нибудь музей древнерусского искусства, пушкинский музей, лермонтовский, и там дышали воздухом родной старины. Но много ли в советской Москве 30-ых годов было музеев? – Музей революции да Музей Ленина. Так что Мастер – это не Булгаков. 

– Один из достаточно радикальных вглядов в церковной среде – «Мастера и Маргариту» Булгакова вообще не надо читать, не полезна, пропаганда сатанизма. Ваше отношение к этой позиции…

– Всегда легче всего обойти, убежать. Иногда такая позиция может быть и правильной, но когда она становится господствующей, когда по отношению к слишком многим реалиям вдруг многие церковные люди начинают действовать в таком эскапистском духе – ничего не читать, ничего не смотреть, ничего не думать, а все заклеймить, осудить, все не наше.. В общем, это путь сект, путь в тупик.

Церковь в истории своих святых показала, что церковь должна сражаться даже за светскую культуру. И не только светскую… Я начну от старины – потому что предвижу недалекое будущее. Предвижу же я, что среди критических публикаций в адрес нового фильма Владимира Бортко будут те, которые и в романе, и в фильме увидят проповедь антисемитизма – как это произошло с фильмом Мэла Гибсона «Страсти Христовы». Так вот в этих слишком навязчивых дискуссиях насчет связи христианства и антисемитизма, я бы хотел обратить внимание на одно обстоятельство:

Среди первых богословских задач, которые встали перед новорожденной Новозаветной церковью, была задача оправдания еврейского Священного Писания. Были радикалы среди тех, кто считал себя христианами («гностики») – они противопоставляли Евангелие Ветхому Завету. Были крайне жесткие критики священных еврейских («варварских») текстов из греко-римской среды.

И потому изряднейшая часть трудов первых поколений церковных богсоловов (Иустин Философ и Иоанн Златоуст, Ориген и Климент Александрийский) посвящена защите еврейских Священных Книг.

С другой стороны, христианские авторы взяли под защиту античную греческую культуру и литературу – а ее защищать надо было от некоторых церковных людей. Святые богословы смогли показать, что и Платона, и Софокла можно читать христианам и можно читать глазами христиан. Христианин не обязан оставлять за собой сожженные мосты и библиотеки.

И вот именно эта установка на опознание духовных солнечных зайчиков в многообразном мире человеческой культуры, в том числе и нецерковной, стала господствующей и созидающей в церковной истории.

И поэтому, когда я сегодня пробую заметить добрые «эхи» в «Матрице», в «Гарри Поттере», или, скажем, в «Мастере и Маргарите», то считаю, что я как раз следую традиционным путем церковного богословия.

Но, конечно, для того, чтобы работать так с нецерковным культурным материалом, надо знать его и думать над ним. Не всем такой труд по душе. Легче осудить и закрыться. Но если мы будем убегать отовсюду, то в конце концов мы все пространство вокруг себя из союзного или нейтрального сами же превратим во враждебное.

Книга Булгакова присутствует в высокой культуре России. Эта книга присутствует в обязательной школьной программе. Эта книга, через которую проходят все наши дети. И если мы от имени церкви заклеймим этот роман сатанизмом, мы окажем хорошую услугу именно антихристианским группам и движениям. Вот для того, чтобы «Мастер и Маргарита» не превращался в учебное пособие по сатанизму, для этого и Церковь должна снять клеймо сатанизма с этой книги. Впрочем должен заметить, что Церковь никогда такого клейма и не ставила. Не надо отождествлять отдельные публикации отдельных церковных публицистов, в число которых вхожу и я, со мнением всей Церкви.

P.S. «В создании образа Маргариты Анне Ковальчук помог „Дневник Мастера и Маргариты“ (дневник Елены Сергеевны Булгаковой), который актрисе подарили перед съемками. Кроме того, узнав, что Анна будет играть Маргариту, дьякон Андрей Кураев прислал ей свою рукопись о произведении Михаила Булгакова. Все это помогло ей по-новому переосмыслить роман. „Раньше я не задумывалась, почему этого героя зовут именно так, что значит то или другое. А когда узнаешь историю романа, его рождение через муки, пот, кровь и другие испытания, становится сложнее работать. Появляются вопросы: кто такой герой Иешуа? И вообще любовь ли это? Не все так однозначно“, – признается актриса».

(http://vi-leghas.ua/index.php?option=com_content&task=view&id=3326&Itemid=5) 

«Известия: Кого в вашем персонаже больше – Мастера или самого Булгакова?

Галибин: Конечно, изначально ты отталкиваешься от образа, созданного в книге. Но когда дело доходит до душевных переживаний героя, не обратиться к личности автора невозможно. Тем более что, повторюсь, игрового поля в роли Мастера нет. Хотя сыграть сумасшедшего не так уж трудно. Мне в этом помогла работа в «Рагине» (экранизация «Палаты № 6». – «Известия») Кирилла Серебренникова. К этой роли я очень готовился: читал книги, научные труды, причем не современные, а написанные на рубеже XIX и XX веков, вспомнил, как я сам посещал дурдом. Наверное, этот багаж помог мне и в «Мастере и Маргарите», потому что сцена встречи Мастера с Бездомным и последующее откровение Мастера меня очень тревожили. Но в целом я отталкивался от мысли Кураева, что Воланд не просто так посетил Москву, что все это была запланированная им акция и что единственный режиссер романа – Сатана. (http://www.izvestia.ru/media/article3044401 Известия 27.12.05) 

Об экранизации романа Владимиром Бортко см. беседу на радио «Эхо Москвы» 9 января 2006 г.: http://echo.msk.ru/programs/box/41056/index.phtml

«Пусть знают!»

(Литературная газета 2005, № 1).

Признаться, не без некоторого усилия принимался я за книгу диакона Андрея Кураева «Мастер и Маргарита»: за Христа или против?» Ибо мне всегда представлялись чрезмерно натянутыми и даже бессмысленными попытки анализировать великий роман Михаила Булгакова сугубо с религиозной, а тем более с ортодоксально религиозной точки зрения. Обычно они заканчиваются обвинениями художественного творения Булгакова в кощунстве, в том, что перед нами «Евангелие от Сатаны», что роман написан «с воландовых позиций»… И тому подобное. Не вызывали особого интереса и исследования, смысл которых сводился к тому, что писатель «вывел образ Христа, более отвечающий современным христианским идеалам, чем канонический».

Все эти ниспровержения и интерпретации представлялись просто слабыми и ненужными потугами в сравнении с оглушительным впечатлением, какое произвело ещё первое чтение романа в студенческие годы. При чём тут соответствие или несоответствие чему-то, когда перед тобой творение художника, наделённого удивительным, неподражаемым пластическим даром описания? Творение художника-создателя, способного своим словом сотворить собственный небывалый доселе мир, герои которого западают в память куда прочнее даже окружающих живых людей? И самое главное – от романа запомнилось и осталось уже навсегда светлое и поднимающее впечатление. Что тут может быть кощунственного?

И вот книга диакона Кураева. И первые же слова: «Скажу сразу: так называемые „пилатовы главы“ „Мастера и Маргариты“ кощунственны»…

Но и тут же признание: «Я полюбил эту книгу, когда она ещё не входила в школьную программу. И мог страницами цитировать её по памяти. Даже спустя пятнадцать лет после прочтения, впервые оказавшись в Иерусалиме, я смотрел на город через булгаковские стихи (язык не поворачивается назвать прозой его описание грозы над Ершалаимом»).

Противоречие? Да нет, как показывает дальнейшее чтение, тут степень искренности, которая располагает к себе и заставляет с доверием и почтением относиться к вопросам, которые ставит автор и перед читателями, и перед самим собой.

А вопросы эти таковы. «Имею ли я право продолжать с любовью относиться к булгаковской книге, несмотря на то, что за эти годы я стал ортодоксальным христианином? Может ли христианин не возмущаться этой книгой? Возможно ли такое прочтение булгаковского романа, при котором читатель не обязан восхищаться Воландом и Иешуа, при этом восхищаясь романом в целом? Возможно ли такое прочтение романа, при котором автор был бы отделён от Воланда?»

Вопросы, согласитесь, такие, что невольно вздохнёшь: ох, и достанется сейчас несчастному художнику, который и без того настрадался при жизни со своим бессмертным творением! Как легко тут ортодоксальному христианину впасть в тон и стилистику приговора, проклятия, отлучения. И какая радость, что ничего такого в книге Кураева нет. А есть удивительно спокойное, доброжелательное, аргументированное и глубокое исследование жизни и творчества большого художника, его прозрений, страданий, заблуждений, надежд.

Кураев пишет простым и ясным языком, но его сопоставления черновых и окончательных вариантов романа, рассказы о прототипах главных героев, психологические портреты персонажей, анализ их поступков и душевных движений по-настоящему глубоки, интересны.

Вот одно из таких наблюдений. «Маргарита – не Муза Мастера. Она не вдохновляет его, а лишь слушает написанный роман. В жизни Мастера она появляется, когда роман уже почти закончен. Хуже того, именно Маргарита подталкивает его к самоубийственному поступку – отдать рукопись в советские издательства: „Она сулила славу, она подгоняла его и вот тут-то стала называть мастером“.

Зачастую доводы Кураева не просто остры и проницательны, но и весьма неожиданны ещё и потому, что за ними громадные глубины многовекового христианского миропонимания, которые нам, большинству современных граждан, и не снились. «Утром в Страстную пятницу апостолы стояли за линией оцепления, с ужасом наблюдая за голгофской казнью. Утро же этой Страстной пятницы (описанной в романе. – И.С.) москвичи проводят тоже в окружении милиции, но это оцепление ограждает очередь „халявщиков“, давящихся за билетами в варьете».

Но, удивительное дело, глубокие и сложные разъяснения у Кураева ничуть не подавляют, не выглядят чрезмерными и самодовлеющими. Потому что они – разъясняют роман, как бы ещё больше раздвигают его безграничные во времени и пространстве рамки. «Белая, православная Русь оказалась на положении безземельного странника в Советском Союзе. Её земные храмы взрывались и закрывались. Но независимо от решений правящей атеистической партии каждый год приходила весна. И вне всяких пятилетних планов наступало весеннее полнолуние. И была среда. И был четверг. И была пятница… И приходило Воскресенье».

Что же до ответов на вопросы, приведённые выше, то они в книге есть, но я не стану их приводить. Потому что эти ответы не из серии издевательского и тупоумного «да, да, нет, да». Для того чтобы понять их, нужно вникнуть в книгу, и тогда ответы придут сами, правда, вполне возможно, что они и не сойдутся с аргументами автора.

Не собираюсь утверждать, что в книге Кураева не с чем спорить. Человеку неленивому и любопытному вполне есть с чем. В какие-то моменты богослов, миссионер, диакон заметно берёт в книге верх. И тогда появляются утверждения, отдающие монастырской суровостью и монашеской нетерпимостью. Взять то же утверждение, «что в романе просто нет положительных персонажей». Бог ты мой, да как же нет?!. А сам автор, глазами которого мы видим происходящее? Сам Михаил Афанасьевич Булгаков, человек мучительной, но и счастливой судьбы? Он прошёл огонь и кровь революции и Гражданской войны, пережил крушение мира, к которому принадлежал от рождения, он страдал и заблуждался, падал духом и пытался примириться с новой властью, которая, словно навалившаяся на грудь каменная плита, просто не давала ему дышать. Он страшно и безнадёжно болел. Но всё это время он оставался художником и писал свой великий роман, хотя и понимал, что нет никаких надежд на его опубликование. И умирая в страданиях и уже теряя сознание, он целовал женщину, которую любил, и просил сберечь роман. «Пусть знают!» – говорил он. «Плохо кончается роман. Беспросветно». Так пишет Кураев. Но шепчет в предсмертном бреду Булгаков: «Чтобы знали… чтобы знали…» А для чего знать? Неужели лишь для того, чтобы убедиться в беспросветности и бессмысленности жизни?

Нет, Булгаков знал про свой роман и нечто иное. И это иное – то светлое, освобождающее и весёлое чувство, которое испытало множество людей, когда к ним пришла эта книга. А это ещё раз доказывает, что только художник, его интуиция и гений, истинные властители создаваемого им мира. И ни в чьей больше воле изменить его законы и суть.

Диакон Андрей Кураев написал глубокую и серьёзную книгу. И нужную. Для того, чтобы лучше понять роман Михаила Булгакова. 

Игорь СЕРКОВ заместитель главного редактора «Литературной газеты»